Гости уже сидели за столом, когда Оля наконец появилась. Она приехала последним поездом из Киева, в мокром пальто, с прилипшей к щеке прядью волос — на улице стоял тот самый ноябрь, когда дождь будто не идёт, а просто висит в воздухе.
— С днём рождения, мама, — сказала она и поставила возле стола то, что привезла.
Это была старая спортивная сумка. Чёрная, с двумя полосками, которые когда-то были белыми, а теперь пожелтели, как старая марля. Одна ручка была перемотана серой клейкой лентой. Один угол протёрся почти насквозь, и из-под верхней ткани уже виднелась подкладка.
За столом сразу стало непривычно тихо. Кума Валентина неловко хихикнула и тут же замолчала. Соседка Нина Петровна взяла вилку, повертела её в пальцах и снова положила возле тарелки.
Мне исполнилось шестьдесят.
— Оленька, — я старалась говорить спокойно, — а это что такое?
— Тебе. Подарок.
Она даже не села нормально за стол. Постояла немного, съела кусочек торта стоя, сказала, что завтра в восемь утра совещание, и вызвала такси до гостиницы. Даже пальто не сняла.
Я отнесла сумку в коридор и задвинула за вешалку, чтобы она не попадалась на глаза.
Гости просидели ещё около часа, хвалили холодец, обсуждали внуков, соседей, цены. Никто больше ни разу не упомянул о подарке.
И именно эта деликатность мучила меня сильнее всего.
Ночью я плакала так, как не плакала, наверное, лет десять.
Не из-за самой сумки.
Из-за того, что всё это видели люди.
Валентина теперь ещё лет пять будет пересказывать историю всей улице, и каждый раз в ней будут появляться новые детали.
В два часа ночи я не выдержала и позвонила дочери.
— Оля. Я тебя кое о чём спрошу. Только ответь честно. Я действительно этого заслужила?
— Чего?
— Чтобы мне на шестидесятилетие при всех принесли рваную сумку.
Она долго молчала.
Я слышала, как где-то у неё на заднем плане работает телевизор.
— Ты её открывала? — наконец спросила она.
— Что?
— Открой, мама. Там всё, что нужно.
И отключилась.
Я не трогала сумку ещё три дня.
Проходила мимо неё в коридоре, вешала халат на крючок и каждый раз думала: что там вообще может лежать? Старые тряпки? Чужой хлам, который мне предлагается разбирать в шестьдесят лет?
Но потом однажды я села прямо на пол возле вешалки и почему-то вспомнила не этот день рождения.
Я вспомнила тот август.
Оле тогда было девять.
Конец августа, жара такая, что асфальт возле подъезда становился мягким, почти как пластилин.
Трикотажная фабрика, где я проработала четырнадцать лет, к тому времени уже полтора года стояла закрытая, с огромным навесным замком на проходной. Я торговала носками на рынке, потом мыла подъезды, потом снова возвращалась на рынок.
У моей мамы, Екатерины Михайловны, как раз начались серьёзные проблемы с сердцем. Дом в Ковалёвке старый, крыша под шифером протекала над сенями, окна с зимы нормально не закрывались. А лекарства выписали такие, что одна упаковка стоила примерно столько же, сколько я зарабатывала за неделю.
И тогда дочь соседки написала из Неаполя: у одной семьи требуется женщина ухаживать за восьмидесятидвухлетней синьорой. Женщина лежачая. Жильё и питание предоставляет семья.
Я купила билет в один конец.
На самолёт денег не было, поэтому добиралась автобусом почти трое суток.
Вещи Оли я сложила в свою старую спортивную сумку — ту самую, с которой девять лет ходила на фабрику и носила туда рабочий халат и бутерброды, завёрнутые в бумагу.
Два сарафана.
Кофта, которую мама связала ей ещё лет в шесть, специально чуть длиннее, «на вырост».
Школьные тетради.
Резиновая кукла Ася, у которой уже тогда не было одного глаза.
Фотография, где мы втроём сняты на Пасху.
Оля сидела на крыльце и смотрела, как я застёгиваю молнию.
— Ты надолго уезжаешь?
— На год, доченька. Может, чуть дольше.
— А «чуть дольше» — это сколько?
Я не ответила.
Потому что честного ответа у меня не было, а врать ей прямо в глаза я уже не могла.
— Я тебе привезу такую куртку, как у Светки со второго этажа. С молниями. Хочешь?
Она кивнула.
И больше ничего не спросила.
Ни в тот день, ни на следующий.
Я прожила там девять лет.
Не один год.
Девять.
Сначала нужно было починить крышу.
Потом поменять окна.
Потом маму положили в частную клинику, и лечение съело практически все деньги, которые я откладывала два года.
Потом Оля пошла в девятый класс, понадобились репетиторы.
Каждый раз я думала: ещё полгода.
Ещё одна зима.
Ещё немного — и вернусь домой.
Синьора Тереза была тяжёлым человеком.
Не злой.
Просто тяжёлой.
Из тех, кто может позвонить в колокольчик в три часа ночи только потому, что не спится и хочется поговорить.
Я жила в маленькой комнатке без окна возле её спальни.
За девять лет выучила итальянский язык лучше, чем собственную дочь.
Мы разговаривали по телефону каждое воскресенье.
Поначалу мама держала трубку, а Оля без остановки рассказывала обо всём: о груше во дворе, о тетрадке, в которой ей поставили звёздочку, о коте Тишке.
