Внутри лежали деньги. Десять тысяч гривен — мятые, старенькие купюры, перетянутые серой резинкой.
— Это тебе, — тихо сказала мать. — Я себе на похороны откладывала. Всю жизнь. А ты, наверное, боялся, что денег на меня у тебя не хватит, потому и отвёз туда. Вот. Теперь не бойся. Здесь должно хватить. Только домой меня отвези. Я больше никуда не убегу, обещаю.
Тарас стоял посреди двора, крепко сжимая деньги в руке. Стоял и молчал. Потому что сказать было просто нечего.
Он смотрел на свою мать — на босую, исцарапанную ногу, на испачканные землёй руки, на спокойный и почти виноватый взгляд. И чувствовал, как внутри него что-то ломается. Какая-то невидимая стена, которую когда-то он сам построил, чтобы не ощущать того, что было слишком больно и страшно чувствовать.
И он заплакал.
Взрослый мужчина. Шестьдесят пять лет. Стоял посреди родного двора с этими двумя тысячами в сжатой ладони и рыдал, как маленький мальчишка.
— Мам, — смог наконец произнести он. — Мама, прости меня. Прости, слышишь?
Она лишь кивнула. А потом погладила сына по голове — точно так же, как много лет назад, когда ему было десять, а не ей девяносто два.
Она осталась жить в своём доме.
О том учреждении Тарас больше никогда не заговорил. Каждые выходные приезжал к матери. Привозил еду, необходимые лекарства, навещал вместе с внуками. А когда у неё окончательно перестали слушаться ноги, он взял отпуск и перебрался к ней в село. Ирина сначала возмущалась, сердилась и обижалась, но потом тоже приехала. Приехала — и осталась. Ухаживали за Анной Петровной они уже вдвоём.
Анна Петровна ушла из жизни через два года.
Спокойно. Во сне. В собственной постели, в родном доме, под знакомым потолком.
А те десять тысяч — мятые, старенькие купюры, всё так же стянутые серой резинкой, — сын положил ей под подушку. На всякий случай. Чтобы и там, куда она отправилась, у неё оставалось что-то своё.
